Каролина Павлова: гениальная девочка, брошенная невеста и поэтесса, спрятавшая тоску за рутиной
В восемнадцать лет Каролина Яниш влюбилась в Адама Мицкевича. Мятежный польский поэт, высланный из Варшавы, блистал в московских гостиных, а Пушкин при встрече на улице уступил ему дорогу со словами: «С дороги, двойка, туз идет!»
Отец Каролины, профессор и серьезный ученый, решительно воспротивился браку. Жизнь изгнанника без средств и на подозрении у правительства казалась ему неподходящей партией для дочери.
Их пути разошлись навсегда.
Мицкевич отправился в эмиграцию, на парижские чердаки и берега Босфора, где до седины мечтал о свободной Польше и собирал боевой легион. Каролина же осталась в Москве, надолго превратившись в известную своими талантами девицу на выданье.
Талантов у нее и правда было множество. В пять лет она свободно говорила на четырех языках, в пятнадцать переводила немецких поэтов, а в двадцать вместе с отцом наблюдала звезды в домашний телескоп.
Длинные рифмованные ленты она начала писать к двадцати пяти годам.
Когда ждать стало некого, в тридцать лет Каролина вышла замуж за Павлова - бывшего танцовщика, ставшего литератором и карточным игроком. Он жил вполпьяна и упорно проигрывал ее состояние.
В конце концов она выгнала мужа из дома и, к ужасу московских тетушек, посадила его в долговую тюрьму.
С годами восхищение окружающих угасло. То, что умиляло в чудо-ребенке и привлекало в умной молодой женщине, перестало трогать людей, когда она перевалила за середину жизни и надела темные пышные платья с белыми чепцами.
Обыденность поглотила ее.
Вокруг кипели драмы: гибли Пушкин и Лермонтов, Некрасов ездил на ночные игры, Герцен основывал вольную типографию, а Чернышевский шел на каторгу. Каролина Павлова словно жила в другом измерении, где каждое утро она отдергивала гардины и смотрела на неизменную улицу - сперва в Москве, а затем в Дрездене, куда уехала состоятельной дамой и откуда уже не вернулась.
В 1875 году редактор «Русского архива» Павел Бартенев попросил ее написать воспоминания. Она согласилась и воскресила «высшую благодать детства» - баснословные годы нашествия Наполеона, когда девятилетняя девочка хотела лично объяснить императору его неправоту, а Москва дотла сгорела на глазах изумленных жителей.
Память у нее была цепкой и яркой. Она запомнила пленного француза, чьей единственной одеждой служило одеяло с прорезью для головы.
Запомнила рассказ старого мужика о 1812 годе: крестьяне ловили французов и продавали бабам за пятак, а те мучили пленных ножами и кочергой, пока мужики не добивали несчастных топором.
Историк Грановский поведал ей об орловской женщине, которая выходила пятерых раненых французов, а когда их забрали, разбила всю посуду - потому что они поганые. Сама мемуаристка с восторгом вопрошала: «Не знаю, можно ли найти пример чувства более истинно-христианского?»
С особой тщательностью Павлова описала быт русской барыни Натальи Андреевны Карповой. В ее доме имелось всё, что «следовало»: своя церковь, певчие, швеи, портной, башмачник и бесчисленная челядь.
Для болонок отвели отдельную комнату с приставленными девушками, а у каждой двери дежурил огромный малый. Барыня могла приказать: «Человек! скажи рябой Анне, чтобы она прислала русую Анну подать мне веер», хотя веер лежал на столе в той же комнате.
Помнила она и старого князя Одоевского, потерявшего жену, дочь и внуков. В восемьдесят лет он остался ровным и приветливым, ничем не выдавая пережитой трагедии.
После смерти дочери князь отпустил на волю тысячу крепостных, а еще пятьсот душ продал зятю по копейке за душу.
Отдельного упоминания удостоился купец Чириков, в доме которого весь день был посвящен еде. Утром подавали чай с калачами и сайками, в десять часов - простоквашу с пирожками, в полдень - серьезный завтрак из двух сытных обедов.
За ним следовал чай для пищеварения, в третьем часу - закуска, а с трех до половины пятого длился торжественный обряд обеда. После кофе и чая стол уставляли фруктами и наливками, в восьмом часу снова пили чай с печеньем, затем ели варенье, а в десять садились ужинать.
Была в ее воспоминаниях и тайна: каждое утро у кровати появлялись свежие розы, но кто их приносил, она так и не узнала. Свои мемуары Павлова довела до восемнадцати лет и остановила ровно за шаг до начала взрослой жизни - за мгновение до встречи с польским изгнанником.
За всей монотонной ровностью ее существования, за прочностью спасенного от мужа состояния и церемонными светскими отношениями глубоко в душе была спрятана тоска по ушедшему времени и первой любви. Стихи она писала по-прежнему много и привычно, но иногда в череде дней вспыхивала настоящая звезда.
«Ты, уцелевший в сердце нищем, привет тебе, мой грустный стих! Мой светлый луч над пепелищем блаженств и радостей моих!» - писала она в 1854 году.
И называла поэзию своей напастью, богатством и святым ремеслом. Из Дрездена, где она осталась чужой всему, поэтесса обращалась к Богу с тяжелой молитвой: «Не дай опять поверить мне привету, не дай опять мне те же видеть сны».